Электрожурнал Запрещено для детей №5
Электрожурнал Запрещено для детей №5
Запрещено для детей №1
Запрещено для детей №2
НГ2018 Запрещено для детей
Запрещено для детей №3
Электрожурнал Запрещено для детей №4

Электрожурнал толстый литературный "Запрещено для детей" 

 >> Allowed 18+ magazine << 

Поиск

Здд5. Повесть. И ТВАРИ ВНУТРИ НАС. Елена Соловьева.

Здд5. Повесть. И ТВАРИ ВНУТРИ НАС. Елена Соловьева.


(почти венок сонетов)


I.

Рваная рана души моей, заноза моего сердца. Звучит почти как заклинание. Вот только бабка, которая лечила меня в детстве от ночных кошмаров, приговаривала по-другому. Что-то про трынку, волынку, гудок и «матери их козодойки». Потом крестила мелко. Поплевывала. Топталась кругом. Охала. Тонкая свечка потрескивала сухо, быстро таяла смуглыми слезами на потертой клеенке стола. А я сквозь отяжелевшие ресницы, будто смазанные жидкой карамелью, рассматривал бумажные цветы. Картинки на бумажных иконах. Еще — беличьи шарики прошлогодней вербы, которыми гномам, должно быть, так сподручно играть в мяч. Серый пушистый мяч. А бабка все тянула свое: «Лихорадка, — бубнила, — веснуха, отвяжись»… «Отвяжись, супостат, волыглазая церва, Иродова сестра»… «Трепалка, тетка, лихоманка болотная». И все твердила матери о белом ночном мотыльке, который приносит болезнь, когда садится душной ночью сонному на губы.

Мать только отмахивалась. Мы жили в поселке под Пермью, со всех сторон окруженном еловым лесом. И названия населенных пунктов в этой местности щелкали, как камешки — бесконечные «камски» да «солегорски». Еще Пушкин два раза упомянул наш поселок в связи с восстанием Пугачева, да Мандельштам, отправляясь в ссылку, написал: «Как на Каме-реке глазу темно, когда». Но это я узнал уже значительно позже, став студентом. А тогда, засыпая почти под бабкины бормотания, смотрел на замерзшее окно. И ледяные узоры на нем, разгораясь от темных слов, искрились все ярче, вспыхивая радужным светом. И мне представлялось в полудреме, что я на салазках скольжу по узким языкам этих злых лилий. И дух захватывает гораздо сильнее, чем когда, зажмурившись, мчишь с горки и слизываешь со щеки что-то соленое. Будто весь снег здесь замешан пополам с соляной пылью.

А самая большая горка поселка стоит посреди пруда, как раз за бабкиным окном. Там сейчас ветер раскачивает со скрипом тяжелую гирлянду крупных цветных лампочек. И два истукана с рыбьими безглазыми лицами — Дед Мороз со Снегуркой — стоят как раз над тем местом, где этим летом утонул мой брат. Едва вернувшись из Армии. Конечно — пьяный. Конечно, в теплую звездную ночь, когда таинственный пруд перекрещен был двумя дорожками: лунной и электрической, идущей от дальнего прожектора, горящего в садах. Потом в этом неглубоком, так хорошо знакомом всем с детства пруду, утонуло еще два человека. И так случалось каждый год — будто кто-то собирал человеческих мотыльков в жертву темной воде. Как я потом понял: нелепые, сладкие смерти… от избытка жизни, от незнания, что с нею делать.

И я не то, чтобы стал бояться воды. Я стал внимательно к ней присматриваться. Особенно ночью, когда старший брат (нас как в сказке — было три брата, я — младший) брал меня с фонарем охотиться на щук в дальний, заросший камышами конец водоема. Мне часто снились потом эти щуки, застывшие на мелководье в столбах лунного света — не спящие — заколдованные, — и их глаза, где упорная кровожадность навсегда слилась с абсолютной бесстрастностью и каким-то всепроникающим покоем голубого лунного света. Неумолимое: так должно, так есть. И чего нельзя найти — того и нельзя искать.

II

Чего нельзя найти — того и нельзя искать. Но я искал, в том-то и дело. Наверное, с того времени, как мне исполнилось 13. Когда я прочитал «Олесю» Куприна. И когда на самом дне дежурного (не чаще двух раз в месяц) кошмара впервые различил женское присутствие — неясное и волнующее. Молодое — что там «трынка-волынка-гудок». А страх во сне был чаще всего связан вовсе не с реальными картинками. С ощущениями. Одно запомнил навсегда: темно, кто-то рядом, страшно — до невозможности двинуться. Я понимаю, что вокруг — кромешный сон, и от этого только хуже: ощущение, что тебя все глубже всасывает в сторону, противоположную пробуждению, разбухает. Давит, словно обещая, что когда-нибудь ты не вернешься вовсе. А это предчувствие женщины во сне не имело лица. Я только сладко бредил, что она — ведьма. Мне было почти все равно, как она выглядит. Я тогда уже чувствовал — это существо никогда не будет иметь возраста. Она всегда останется такой, как я ее получил (именно получил). Как сердцевина времени — темное кольцо внутри векового ствола, которое, чем дальше от центра, расходится все более золотыми и светлыми кругами.

Еще — она точно не была похожа на мою мать. Не внешне — внутренне. Мама — сухонькая птичка с легкими кудряшками перманента. Она не распространяла вокруг себя той уютной, мягкой и какой-то влажной, чисто женской субстанции, из которой, собственно, и складывается Дом. У нас его никогда и не было. Нет, имелась, конечно, квартира, даже трехкомнатная, окнами на пруд. Доски пола выкрашены коричневым. Стены в кухне — казенно-синим. Но и вещи, и люди в квартире казались как-то — «не навсегда». Будто вот-вот выдует их сквозняк. Пахнущий так же, как листья осин после первых заморозков. Я и два моих брата родились от разных отцов, которые легко и безболезненно исчезли с горизонта. Соседки иногда смеялись, что наша мать приносит детей из леса. Наверное, лес и был ее настоящим домом. Она подолгу жила там с собакой и ружьем в легком домике-времянке. Собирала ягоды, сушила грибы. Охотилась на мелкую дичь, удила хариуса в прозрачных ручьях. Но ее любовь к лесу не была любовью охотника или хозяина-добытчика. Это сильное, ни разу не выразившееся в словах чувство, ближе всего стояло к поэзии. Из всех ее сыновей оно передалось только мне.

Я навсегда запомнил, как мама первый раз взяла меня пятилетнего с собой. Лес встретил нас салютом тетеревиных крыльев. Птицы с шумом взорвали траву чуть ли не у нас под ногами. Тропинка была испещрена следами. «Это — лось», «Это — медведь» — говорила мама. А я опасливо озирался, ожидая, что «лось-медведь» вот-вот обнаружат свое присутствие. Но они не появлялись, хотя были рядом, может быть, смотрели из чащи. С возрастом я научился видеть и выслеживать их. Но к окончанию школы, бродя с ружьем по ворге, все чаще думал не о добыче, а рассеянно мечтал, представляя, что вот сейчас, как в «Олесе» — забелеет за деревьями бок убогой хибары, и я увижу… Кто прячется в чаще моего сна, в самой сердцевине кошмара.

III

Кто прячется в чаще моего сна, в самой сердцевине кошмара? Не надо было себя обманывать, я, в общем-то, всегда знал, что этим кончится. И я останусь один на один со смертью в таких вот бутафорских декорациях. Будет слегка пованивать цирком, и будет тихо. И я будет ждать, когда то, что произойдет, превратит мою жизнь в фигу, в дырку от бублика. Лежа на брюхе. В ночи. В черной траве. В закрывших глаза до утра одуванчиках. Нелепо светясь белой рубашкой в темноте. Светлячок. Пустой после проблева. В руке — «розочка». Слева — шаги и гогот идущих мимо. То ли шпана, то ли наряд ППС. Но хорошо хоть больше не кажется, что я один на цирковой арене, где медленно оседает рыжая пыль, и вот-вот понесется по кругу что-то совсем несусветное: курицы в лаптях, раки на хромой собаке, зайчики в трамвайчике, жабы на метле, компьютерные динозавры или, не дай бог, тигры на мотоциклах. Словом, весь гоп-парад сумасшедшего старика Чуковского. Который бредил почище Гойи, вот только выдавал все это за смешные детские сказочки.

Так не пахнет жизнь, так пахнет — картон. Косые декорации пьяного бутафора. Но ведь были же, были и в моей жизни дни, такие трепетные и живые — что хотелось плакать. Они складывались в июль, глубокий до обморока, когда к вечеру медленно остывало небо, серое от зноя. И улицы большого города пахли скошенным сеном. А городские пруды светились ближе к сумеркам так тихо и таинственно, что как-то не думалось уже о лежащих на их дне дохлых котятах, ржавых трубах и строительном мусоре. Думалось о беззубках — озерных моллюсках, под невзрачными створками которых — перламутр и влажная розовая плоть. Гребешки и язычки. Мякоть раздавленного абрикоса. Словом, все то, что особенно волновало меня в эти дни в теле моей Светки. Мы познакомились на вступительных экзаменах, и в июле остались одни в ее квартире. Коротали дни на слабом озерце в черте города, где на берег, заросший крапивой, выходили окунуться в обед местные жители. Скучные — как азбука умеющему читать. Я говорил Светке, что у нас в поселке такой беспощадный зной всегда называли «варом», и для здоровья он фантастически опасен. А потом с поспешной жадностью тащил свою Цокотуху домой. За плотно сдвинутые шторы. В темнеющую тайну тени и запах кефира, которым я долго и осторожно смазывал ее обгоревшую кожу.

У обоих это было в первый раз. И поначалу мы по полдня не вылезали из постели. Хотя, как я понял через полтора года, когда Светка стала моей женой и родила мне сына, к сексу она относилась очень спокойно. Вот именно просто — давала и просто — ждала. Собственно, занимаясь этим вместе, мы находились совершенно в разных местах. Я не знаю, какие ландшафты видела она, закрывая глаза во время любви. Иногда, стараясь вообразить ее мир в этот момент, я видел что-то нечленораздельное. То, должно быть, что видит человек, когда стоит на плоту, медленно плывущем вдоль туманного берега.

И несмотря на то, что Светка была мне безусловно и слепо предана, со временем я начал ловить себя на странном раздражении. Мне казалось, что она воспринимает нашу любовь как молот и наковальню, где я — удар за ударом, толчок за толчком — выковываю цепь, с которой уже не сорвусь. А потому по-хозяйски спокойна. И совсем не спешит разделить со мной участие в этой гонке. Я же, стараясь за хвост ухватить наслаждение (а может то, что больше наслаждения, а может то, чего я совсем не знаю) едва успеваю фиксировать багровые вспышки за влажной полутьмой век. Мимо. Со скоростью трассирующих пуль. Взахлеб. В скрученные хитрым узлом коридоры. Там искажены обрывки голосов и мелькают иногда странные рожи. Оттуда явился, наконец, и этот сон, из-за которого я здесь. В черной траве, в темноте, в слепых до утра одуванчиках.

IV

В черной траве, в темноте, в слепых до утра одуванчиках. В сантиметре от нелепой смерти, такой же летней и пьяной, какой умер мой брат. У братьев, видать, и смерти — сестры. Залетные шалавы: случайно, мимо, просто так. Только ему — ласковая вода, а мне — бутсой в висок или лезвием под дых. Пахнет сырой землей. Звезды в небе, как осыпавшиеся цветы. А во сне была женщина, каких сотни. Я сразу же забыл и лицо, и фигуру. И то, во что она была одета. Только помню — будто помехи в черно-белом телевизоре. Глядя мне в глаза, она просто назвала адрес: Парковая 36, дробь 1, квартира 47. Дальше кино прекратили, полог задернули. Но адрес в память врезался, будто вытравленный кислотой. Неужели меня услышали? Неужели совсем скоро сбудется то, о чем я смутно мечтал, кружа с ружьем по ворге — болотистой и кустистой лощине?

И ЧТО произойдет? Я встречу настоящую ведьму? Прекрасную и любвеобильную? Испытаю то, что редко улыбается смертным? Эликсиры сатаны. А как же изнанка всех договоров с нечистым? Вдруг что-то, лишенное собственного существа, просто использует меня, как дверь? Вопьется в мое нутро? Вскочит мне на закорки? Чтобы просто просочиться в наш мир? На манер обычного сквозняка. Вдруг оно просто ищет слабое звено?

В общем, несколько дней я ходил сам не свой. Чувствовал себя шизофреником. Никак не мог решить — ехать мне по адресу из сна или нет? Вконец измучившись, позвонил Севке. Своему единственному приятелю. Когда-то на абитуре нас поселили в одной комнате, и я не на шутку испугал соседа, решив однажды вечером почистить свое ружье. Уж не помню, зачем я тогда привез его из дома. «Ну, ты это… представь, — часто вспоминал потом Севка, — селят тебя с каким-то угрюмым чуваком… Он всю дорогу молчит. А однажды достает из шкафа ружье. Вот так просто… Ага…Ружье из шкафа. А что ли мало психов на философский поступают? Через одного с приветом вообще-то». После зачисления Севка поехал со мной в лес. И с тех пор не пропускал ни одной весенней охоты. Как-то в вальпургиеву ночь мы сидели у костра. И я рассказал ему про ведьму. Севке было можно. А потом, распив бутылку, мы долго глядел на звезды, поджидая, когда какая-нибудь хорошенькая пролетит мимо на метле. Но в этот раз мой приятель не смеялся. «Я бы…это… не пошел, — сказал он, подумав, — …ерунда какая-то… не вернешься еще… это… ну его... Или давай, что ли, я с тобой. И вообще…зачем тебе?»

Зачем? Откуда я знаю…Мне всегда казалось, что настоящая человеческая жизнь вовсе не сводится к совокупности внешних событий. Типа женился, родил сына, закончил ВУЗ. Самое важное решается и происходит очень глубоко, в абсолютной темноте. Зачастую неясное даже тебе самому. Я хочу знать. Я хочу видеть. Единственное, что я сделал, отправляясь искать Парковую, позвонил Севке и сказал: «Пошел».

И вот тут началось странное. Я чувствовал, что не принадлежу себе полностью. Вернее, не совпадаю что ли сам с собой до конца. Я брел по улице. Серый асфальт, кое-где мягкий от жары. На газонах — чахлая городская трава. Глаз с фотографической точностью фиксирует каждый бычок под ногами. Каждый отблеск слепящего солнца в стекле. Но одновременно я как бы вижу себя со стороны, с высоты. Парня в белой рубашке. В светлых брюках. Он идет — руки в карманах — спальным районом одной из городских окраин. Минует трамвайное кольцо. Углубляется в арку. Проходит один квартал. Второй, неотличимый от первого. Останавливается перед единственным подъездом блочной шестнадцатиэтажки. Внимательно рассматривает эту воплощенную мечту любого террориста. Из подъезда выходит старик с собакой. Пока домофон не щелкнул, парень поспешно протискивается в дверь. Лифт грозит оборваться при каждом лязгающем всхлипе, но все же довозит его до нужного этажа. На секции — черная железная дверь. Пять кнопок. Надпись «Россию спасут ученики школы № 69, бля…» Кнопка 47. Фашистская свастика. Оставшийся почему-то без тела член-истребитель. Парень поднимает руку к звонку и опускает. Какое-то время прислушивается к тому, что происходит за дверью. Еще раз поднимает руку. Опускает еще раз. Долго стоит. Потом отступает на шаг. Выходит на балкон, соединяющий жилую площадку с черной лестницей. Закуривает. С высоты 14 этажа рассматривает город. Купола, заводы. Совсем близко горы, поросшие соснами. С левого края видно даже хорошо знакомое ему озерцо, где на дне, в кромешном иле молчат, намертво захлопнув свои пасти, беззубки. А по укромным заводям цветут, источая мерзкий аромат, мелкие восковые соцветия. Белая рубашка расцветает темными пятнами пота. Он ничего не может с этим поделать. Он ни с чем не может ничего поделать. Только чувствует, как одолевает его странное оцепенение, хорошо знакомое по ночным кошмарам. Ни проснуться, ни убежать. Есть что-то тошнотворное в том, как не самые лучшие из твоих снов обретают реальность. Они жадно всасывают ее оттуда, где неизбежно остаются черные дыры. И больные цветы кошмара хорошеют. Дети-вампиры. Только на пухлых губах, в самом углу — улика-предатель — рубиновая капля живой человеческой крови…

Я докурил сигарету, отправил бычок вниз. Проследил его полет. Смертник — парашютист. Нелепый самолетик. Вот так становятся пациентами психбольниц. Что я здесь делаю? Взрослый, вменяемый человек. Абсолютно трезвый. Мучительно захотелось вниз — на слепящий свет дня. Сесть с бутылкой пива где-нибудь в сквере и наблюдать — как воробьи гоняются за мухами пуха. Тут сзади будто прошелестел сквозняк. Стукнула дверь балкона. Я резко обернулся, и — готов поклясться — уловил какое-то движение на лестничной клетке. «Что-то нарушилось, точно…», — кольнуло в мозгу. И тут я испытал одновременно два чувства — острой жалости и облегчения. «Что же ты хочешь, кретин несчастный? Сраный охотник на ведьм. Что скажешь? Что спросишь? Ивановы здесь живут?» Сквозняк гонял по площадке комок тополиного пуха, густо перемешанный с мусорной трухой. Ну, пришел — так пришел… Я еще раз вернулся к черной железной двери. Опять прислушался. Подумал: «Глухо, как в танке». Позвонил. Ответа не последовало. Я звонил еще и еще. Безрезультатно. В том же странном оцепенении спустился вниз. Не на лифте — а глухой цементной лестницей, трудолюбиво обгаженной кошками и людьми. Будто старался оттянуть то время, когда за мной лязгнет, наконец, замок домофона, и я выйду из зоны своего наваждения. Кого я хотел обмануть? Почему не остался ждать на балконе? Все ближе чувствовал немого соглядатая? Хотел, чтобы дверь открылась? Или боялся этого?

В общем, без ста грамм уже не разобраться. Я добрел до первого попавшегося летнего кафе. Оно называлось «Клубничка». Взял водки и испачканную чем-то рыжим лепешку, которую продавали здесь под видом пиццы. Ко мне немедленно подсел мужичок в футболке «Нескафе» и сообщил, что написал вторую часть «Конька-Горбунка». Называется «Лошадь горбатая». Принялся читать. Главный герой и славный конек путешествовали, легко меняя страны и города. Я пил и прислушивался к себе. Душа плакала: волны дурной энергии шли вперехлест. Закручивало до черных воронок. К концу первых 350-ти грамм внутренний плач сменился воем. Так воет в зимнюю ночь голодный пес. Два голодных пса. Целая стая — оставленная без лап сумасшедшим трамваем. А единственный способ, которым можно было все это утихомирить, оказался для меня безнадежно потерянным. Она — ведьма — женщина — внутренняя женщина во мне — моя внутренняя женщина — тю-тю. Гадом буду: нельзя было медлить у кнопки звонка. Нельзя было сомневаться. «Двери ТУДА открываются только при полной волевой концентрации». Оставалось пить. И я пил. Закусывал уже несвежей сосиской, небрежно замаскированной под хот-дог. Пил снова. Смешивал ерша. Потом куда-то исчез тот, кто досочинил «Горбунка». Я выполз из «Клубнички». И, как говорит моя мама про очень пьяных людей, отправился писать вавилоны. Снова искал тот дом и квартиру. Фонари, конечно, не горели. Я заблудился, несколько раз упал. Сбил в кровь руки. Нашел, наконец, 36 дробь один, но почему-то уже не на Парковой, а на Июльской. Плюнул. Решил позвонить домой. Но едва мертвенный свет мобильника осветил мне лицо — я получил хороший удар сзади по голове. И вот я здесь — в траве. Уже не больно, и не тошнит, воротничок рубашки слабо пахнет рвотой и сырой кровью, скоро, видимо, начнет светать. И я с безнадежной уверенностью, как-то очень ясно, понимаю: с прибытием! Вот они — вылупились — оба два — бритвой вспоров темноту покоя — немигающие глаза моей тоски. Не соприродной мне твари, с вертикальной постановкой зрачка. Покой и радость просто жизни и просто любви кончились. Я ошибся со Светкой. Она не та… Хотя та…Она любит — пусть будет… Но… Я — один, и внутри — навсегда — беспокойство без имени.

V

Я — один, и внутри — навсегда — беспокойство без имени. А значит, рядом — нелепая смерть, от странного, больного избытка жизни и незнания, что с этой жизнью делать. Мы закончили институт. Специальность экзотическая — философы. Светка поступила в фирму, торгующую бумагой, быстро сделала карьеру менеджера, вот-вот должна была попасть в топы. Денег хватало. Я — раздолбайничал. Менял конторы, не стараясь особо зацепиться за место. Обязательно два раза в год ездил на охоту. Подумывал каким-нибудь макаром завербоваться во Французский легион. Война, как образ жизни, казалась мне более осмысленной и понятной. Но что-то удерживало. Много пил. На открытии сезона охоты, у себя в поселке разбил старенький мотоцикл старшего брата. Вернувшись в город, разбил машину Севки, на которой мы пьяные отправились за полночь в киоск. Машина ремонту не подлежала. Я даже не поцарапался, Севка сломал руку и на год завязал пить. Я не завязал. Иногда жалел, что не пишу стихов.

Часто перечитывал Бунина, «Темные аллеи», и смутно тосковал. О чем? О своей так и не встреченной ведьме? Или просто о любви? Потому что есть люди темно и сильно любящие именно саму любовь. Ее зарождение и начало. Сам процесс протекания. Безобъектно, вернее многообъектно (проклятое философское образование). С каждым человеком заново, но как бы доигрывая до неясной точки совершенства один единственный многогранный раз. Потребность в любви (или то, что мы под этим понимаем) вообще распределена в людях неравномерно. Моей Светке вполне хватало спокойного существования при одном мужчине. Всю жизнь. Стирать его рубашки. Обихаживать рожденных от него детей. Ходить на работу. Пылесосить и кашеварить. С упоением покупать шарфики-кастрюльки. Заниматься фэншуем и прочей «пластикой быта». Много это или мало? Я считаю, что для женщины вполне достаточно. И глубоко счастлив тот, кому большего не надо. К тому же, если учесть покладистый и невздорный Светкин характер — лучше жены не найдешь.

Но были нюансы. Так, например, ее первый трепет, который я по неопытности принял за страсть, скоро выветрился. И в плане сексуальных экспериментов Светке вполне хватало банального «бутербродика» перед сном. Желательно, не больше раза в неделю. Мне же, не дождавшись подчас ответа на свои заигрывания, оставалось только вздыхать, что уж за ее-то верность я могу быть спокоен. «Верность, Севка, — повторял я часто в пылу пьяного откровения, — всего лишь производная от темперамента. Если женщина и мужу-то толком дать не может, зачем ей любовник?». При этом жене, как ни странно, я несколько лет не изменял. Хотя влюблялся. В девчонок на улице. В соседок по офису. В случайных попутчиц по купе. Просто в барышень, перепутавших телефонный номер. Мечты и Бреды смущали мой ум. Один раз, весной, я больше часа брел на расстоянии за особенно понравившейся мне незнакомкой. Потягивал пиво, дымил «Голуазом» и думал — «зачем?».

Список причин получался не то, чтобы длинным: солнце, первое тепло, запах сирени, ее короткая юбка, «один особый изгиб» как у Грушеньки в «Карамазовых», выходной день. Опять же вторую неделю со Светкой не спали. И вообще — блуд слишком живого воображения. Не по себе мне стало, когда, раскачиваясь на газельих ножках, барышня зашла в летнее кафе. Подняв голову, я прочитал: «Клубничка». Затылок заныл. Завыли все сразу: тифон и медуза, герион и питон, лукавые демоны всякого рода, лемуры и ларвы, дивасы Аримана. Я почувствовал смутную опасность. Почувствовал себя козлом искупления, нелепой блеющей жертвой, которую хитростью заманивают в пустыню. В кафе я не вошел. В тяжелом настроении вернулся домой. А вечером этого дня к нам приехала